Джонатану Саттону - с радостью о дружбе.
10 февраля 1998 года я стал свидетелем рождения философии из разговора. Тогда мистер Мартин Дюхерст, замечательный славист из Университета Глазго, выполнил данное летом обещание "сообразить на троих с Моисеевичем", и мы встретились в кабинете Александра Моисеевича Пятигорского в Школе востоковедения и африканистики Лондонского университета. Это была наша первая встреча, поводом к которой были мои попытки разобраться в философии Набокова, а единственной известной мне русскоязычной работой на эту тему была давняя статья Пятигорского "Чуть-чуть о философии Владимира Набокова"[1]. Я приехал в Англию заниматься британским православным богословием, рассчитывая в свободное время немного присмотреться и к набоковедению и доделать свою статью о метафизике сходства в романе "Отчаяние". Черновик статьи понравился Мартину, мне нравилась статья Пятигорского. Случилась встреча, в которой разговор о Набокове растворился в стихии философствования. За ней последовали другие, и стремление отметить хотя бы некоторые темы, сюжеты и повороты в раскрывшейся передо мной стихии привели к появлению этих записей.
Поскольку не раз повторенный ритуал бесед сопровождался питьем всегда водки, то каждый раз, понимая, что утром многие из тем могут быть безвозвратно утеряны, наперегонки со сном, в автобусе или в электричке, я записывал существенное, что придало заметкам неустранимую фрагментарность. Я долго колебался, стоит ли приводить в порядок эти "пьяные тетрадки", стоит ли стремиться передать дух разговора, если всякий разговор предполагает двоих, но своего участия в разговоре я никак не отмечал и почти не помню. В записях разговор распался на фрагменты рассказов. Преодолеть эту трудность помог вынесенный Пятигорским в один из многочисленных эпиграфов "Мифологических размышлений" тезис некоего И. Бештау:
"Мифология дана нам в несвязанных фрагментах нашей мысли. Если бы их связь удалось восстановить, это была бы история"[2].
Так что мои записи, хотя и хронологически выверены, но никак не историчны, хотя и поневоле мифологичны в указанном выше смысле. Кстати, Бештау - это гора в Пятигорске, в котором стоял в кавказскую кампанию Пятигорский полк. По его названию была присвоена фамилия предкам Александра Моисеевича. В Пятигорске гор не пять, а гораздо больше, и назван он именно из-за этой, самой высокой, горы. Ее имя, Бештау, переводится как "пятигорье", потому что вершин у нее пять. И никогда бы мне не раскрыть этого псевдонима, если бы сам не родился в соседнем Кисловодске.
В 1931 году в статье "Рассказчик", посвященной творчеству Николая Лескова, Вальтер Беньямин описывает и одновременно провожает рассказчика, оставляющего, с его точки зрения, европейскую культуру навсегда: "Мы все реже встречаемся с людьми, которые в состоянии что-то толком рассказывать"[3]. Связывая это с развитием капитализма и войной, с которой "люди пришли онемевшими", он объясняет это так:
"…Никогда прежде никакой опыт не представал столь явной ложью, как опыт стратегов в условиях окопной войны, экономический опыт в условиях инфляции, телесный опыт в сражениях с применением тяжелой военной техники, нравственный опыт в поступках сильных мира сего"[4].
Беседуя с Пятигорским, я все тверже убеждался в ошибочности культурологического прогноза Беньямина и в точности его феноменологии рассказа. Передо мной был рассказчик, которого трудно обнаружить в его же философских работах. Хотя он не уставал повторять, что "никакой философии не существует без разговора"[5], но в то же время исповедовал философствование как работу деконтекстуализации. Объединял он эти тезисы в императиве - тосте, предлагая выпить за то, чтобы философ, который должен выйти из истории, всегда знал, откуда именно он выходит. Пятигорский, будучи противником всякого финализма, сам был воплощенным аргументом ошибочности беньяминовского прогноза и любил цитировать письмо Пастернака:
"Судьбы культуры в кавычках вновь, как когда-то, становятся делом выбора… Кончается все, чему дают кончиться… Возьмешься продолжить, и не кончится"[6].
Действительно, рассказ ушел из-под лампы большой культуры, но Пятигорский бы сказал, что тем хуже для культуры. От этого он не только не исчез, но и не потерял своей существенности. Оставаясь вне публичных коммуникативных практик, рассказчики вели и продолжают вести разговор, а философствование есть условие его возможности. Надеюсь, настоящие записи послужат демонстрацией этого тезиса. В той же статье Беньямина я нашел и оправдание собственной забывчивости: "Чем больше забывает о себе слушающий, тем глубже запечатлевается в нем услышанное"[7]. В ней же Пятигорский нашел парный эпиграф к максиме Бештау: "Ценность информации не переживет того момента, когда она была новой. Другое дело рассказ. Он не исчерпывает себя"[8].
В 1974 году Пятигорский в "Заметках о метафизической ситуации" дал определение, которое может приблизить к пониманию природы разговора, воплощающего философское мышление:
"Метафизическая ситуация - то, что может происходить, случаться, обстоять с людьми, оказавшимися в поле метафизических идей и понятий, в сфере воздействия безличной силы сознания"[9] (выделено автором. - А.Ф.).
Настоящие заметки составлялись и для того, чтобы отдать должное разговору и рассказчику внутри такой ситуации и показать настоятельность рассказа, дополняющего философствование и делающего его полнокровным.
Как собеседники мы во многом слишком разнились. Я занимался богословием, он считал богословие методологически вторичным к философии, мои философские занятия были связаны с философией Другого Левинаса, он говорил, что Левинас ему неинтересен, а уж Другого он называл "одним из самых вульгарных понятий так называемой "гуманистической" философии XX века"[10]. Об индийской философии, буддизме и масонстве, бывших для Пятигорского интересными объектами мышления, мы почти не говорили, потому что я не спрашивал. Но это вовсе не затрудняло разговора, а, напротив, создавало возможность близости собеседников вопреки несоизмеримости их опыта, оценок и интерпретаций. Пятигорскому был смертельно скучен диалог как общение, при котором участники остаются при своем в порыве создания общего "для тебя и меня языка" или "приятного для обеих сторон взаимопонимания"[11], но привлекал разговор как то место, в котором возможно интересное мышление:
"Да, я все время - я не преувеличиваю - хочу именно такой разговор как случай высвобождения моего мышления из пут его, этого мышления и моих собственных, контекстов. Да, я очень боюсь прекращения такого разговора как утраты самой возможности (кто знает, может быть, последней до конца мира или моей жизни) отрыва от контекстов сейчас"[12](выделено автором. - А.Ф.).
"[Такой разговор] "выбивает" разговаривающего из его языка, этим давая ему шанс входа в иные мыслительные ситуации. Его привлекательность - в неожиданности, для меня самого, смены подхода к предмету, да и самого предмета тоже"[13].
Способность к близости вне несоизмеримости опыта собеседников и безусловная щедрость их как рассказчиков - необходимые условия такого разговора. И этими добродетелями Пятигорский обладал в высшей степени. Подарив "Непрекращаемый разговор", он подписал его: "Дорогому Саше Филоненко - не в знак и не на память, а от радости встречи". Мы никогда не говорили о радости, но для меня эти слова являются счастливым свидетельством не только того, что моя радость оказалась взаимной, но и того, что состоявшийся философский разговор узнается по радости. Я делал эти записи, стремясь сохранить эту радость философствования, и надеюсь, что она не совсем выветрилась при перенесении на бумагу. Кроме того, если еще раз вспомнить Беньямина: "В действительности не существует рассказываемой истории, в которой утратил бы право на существование вопрос "А что было дальше?""[14], и если мы захотим воспользоваться этим правом, то уход Александра Моисеевича Пятигорского не прервет того философского разговора, прекращения которого он боялся и персонификацией которого, безусловно, останется.
1997
28 июля 1997 года
Позвонил Мартин Дюхерст, похвалил мою статью о Набокове и сказал, что мы непременно должны "сообразить с Моисеевичем на троих". Обещал в мой следующий приезд на остров представить меня Александру Моисеевичу (А.М.). И обещание исполнил.
1998
10 февраля 1998 года - первая встреча "на троих" в кабинете А.М. в School of Oriental and African Studies (SOAS)
Они не виделись с Мартином восемь лет. Было о чем поговорить. Пили "прекрасную кошерную водку из Польши" с пирожками из профессорского сейфа. Потом выяснилось, что это - ритуал, а водка и пирожки - его необходимые составляющие, дополнявшиеся пирожными при появлении дамы. Больше в сейфе ничего не было. Разговор вспыхнул о русских масонах и Временном правительстве. Все герои разговора именовались по имени и отчеству, как старинные знакомые, фамилии не использовались, и мне потребовалось время, чтобы понять, что речь идет об Александре Федоровиче Керенском и Михаиле Ивановиче Терещенко, о котором я тогда впервые услышал. Вдруг выяснилось, к удивлению АМ, что Мартин в юности был секретарем Керенского и работал над его мемуарами. А.М. был категоричен в оценках деятельности Александра Федоровича: "энтузиазм и пошлость - всегда рядом". Мартин эти оценки смягчал. Разговор был соткан из таких вдруг. Поминали Юрия Михайловича Лотмана и Мераба Мамардашвили (фамилии, разумеется, не использовались).
Фрагмент разговора о московской гостье, внучке старинного друга, которую последний раз видел девочкой под столом перед самым отъездом в 1974 году.
А.М.: Когда я уже выпил и перешли к пирожным, Маша вдруг попросила говорить "начистоту". Мартин, вы, конечно, знаете, чем отличаются англичанин и русский, когда предлагают поговорить начистоту! Англичанин предполагает говорить гадости о себе, а русский - о тебе. Точно так и вышло. Машенька спросила, не состою ли я в масонской ложе? Иначе в ее семье никак не могли объяснить мои лондонские "успехи". И после того, как я немножко поправил ее представления о масонстве и пояснил, почему я не могу быть масоном, она строго и шепотом сказала: "Я так и знала, они завербовали вас так, что вы и сами об этом не знаете".
После того, как Мартин откланялся, мы перебрались в китайский ресторан, где приступили к обсуждению философии Набокова, любимым русскоязычным произведением которого у А.М. оказался рассказ "Ultima Thule". Но запомнились почему-то вдруг возникавшие в разговоре Георгий Иванович Гурджиев и Петр Дамианович Успенский, Розанов и Флоренский, Семен Людвигович Франк, Хоружий и Хинкис и вся история с переводом "Улисса", Декарт и Кьеркегор, Карсавин в Литве, Гегель и Фейербах, Рахманинов и Борхес, Людмила Петрушевская, Бродский в Москве и в Лондоне, Оден, популярные лекции Фейнмана по квантовой электродинамике в связи с философией сознания, Ландау и Гамов. Оказалось, что философствование может рождаться из стихии разговора.
А.М.: Когда меня здесь спрашивают о значении русской культуры, я не напоминаю о Толстом и Достоевском, а прошу посмотреть в Британской энциклопедии, кто изобрел телевизор. Информация об инженере Зворыкине производит более сильное впечатление. Я сторонник русского академического приоритета. Сейчас в Лондонском университете работает девятнадцать профессоров из России.
Прощаясь на железнодорожной платформе, А.М. попросил не переживать за мою статью, потому что он положил ее в совершенно надежный карман, в котором уже лежит замечательный текст на тибетском языке. Тут же была пересказана взятая из него история о монахе, который отправился искать перерожденца после смерти настоятеля монастыря, и однажды в одном селе он подошел к мальчику, лепившему фигурки из навоза, и предложил ему пойти за ним и научиться несравненно более важным вещам. Мальчик пошел и, действительно, оказался разыскиваемым перерожденцем. И благодарные монахи, решив восславить нашедшего, спросили, как ему удалось обнаружить нужного мальчика. На что тот сказал, что звал всех мальчиков, лепивших фигурки из навоза, но пошел за ним только один.
Фотокопия тибетской книги была немедленно продемонстрирована, к ней была приложена моя статья, и следующая встреча оговорена.
25 февраля 1998 года - второй разговор с А.М.
- Дорогой Александр! Прежде чем предложить вам прекрасной кошерной водки, я должен спросить, не бросили ли вы пить за то время, пока мы не виделись?
- Но ведь мы расстались совсем недавно?
- Ответ, с точки зрения буддийской философии, совершенно неверный, потому что для того, чтобы бросить пить, времени не нужно.
Если заниматься философией сознания, то нужно рассмотреть Платона (причем Аристотель бесполезен со своей онтологизацией), британских эмпириков, особенно, епископа Беркли, разумеется, Канта, гегелевскую "Феноменологию духа", причем, с внимательным прочтением Александра Кожева, и "Идеи I" Гуссерля. Только британские эмпирики - настоящие идеалисты. Декарт - не философ сознания, но у него есть интересные выходы, которые уничтожены в онтологизирующей мысли Спинозы. У Канта важно открытие феномена в связи с актом сознания. Британские эмпирики и идея как ключевая структура сознания.
Регрессия мышления - у Гуссерля в "Кризисе европейских наук", например. Простой пример регрессии: "Я хороший философ, и поэтому ты должна мне отдаться". Второй пример принадлежит Мерабу: "Если мне кто-то скажет, что ему не давал развиваться режим, то я не буду иметь с ним дел, поскольку он сам - человек режима. Режим позволяет или не позволяет ему развиваться". Философ сознания не должен жаловаться на ситуацию. Это так же глупо, как жаловаться на погоду.
Для Мераба действительно было важно, что философия сознания есть феноменология одинокого сознания. И в этом я остаюсь на его стороне.
Дилетант, сознающий свой дилетантизм и поэтому осуществляющий глубокую работу сознания, возможен, поскольку философу сознания все равно, с чем работать. Связь работы сознания с объектом сознания - вынужденная неизбежность.
Три опыта сознания: Джойс, Пруст, Кафка - и Леопольд Блум, мсье Сван и Йозеф К. У Кафки в "Замке" Йозеф К. - дурак, не понимающий ничего, но Бог так устроил мир, чтобы мы ничего не понимали, следовательно, мы все - дураки и насекомые. Но его голая фабула - сама по себе структура сознания. Для Пруста все познаваемо, а то, что непознаваемо, должно быть просто убрано, исключено. Постоянное присутствие всех структур сознания как данность, которую нужно проявить, и поэтому тоже возможна неудача из-за непроявленности. У Джойса - динамичная работа сознания, его поток как нечто самодостаточное и самоценное, а Леопольд Блум счастлив этой самодостаточностью.
На вопрос о моем нынешнем отношении к семиотике кратко я мог бы ответить так. Мне для занятий семиотикой хватило бы пять лет. Я занимался ею шесть. Отсюда и мое отношение. Семиотики уже нет, но есть Кома, Вячеслав Иванов, последний семиотик.
Подарок при расставании - книга "Who's Afraid of Freemasons? The Phenomenon of Freemasonry"[15], немного прояснившая первый разговор о русском масонстве.
А.М.: Когда приехал в Англию, в одном доме встретил русского старика, знакомого с масонством времен русской революции, и понял, что свидетели еще живы. Начались разговоры, поиски этих свидетелей, из разговоров стало ясно, что нужно потратить несколько лет на британское масонство и его феноменологию. Получилась эта книга. Издатели придумали красивое, продаваемое название "Who's Afraid of Freemasons?", вспомнив о пьесе "Кто боится Вирджинии Вулф?" и оставив мое в качестве подзаголовка, "The Phenomenon of Freemasonry". Жаль только, что из-за изрядного объема книги убрали сто страниц о Кафке и масонстве. (Из разговоров о русском масонстве позже вырос роман "Вспомнишь странного человека…"[16], получивший в премию Андрея Белого в 2000 году. - А.Ф.)
2003
27 марта 2003 года - разговор в гостях у А.М. Не виделись пять лет. Водка "Absolut", сигареты, кофе с сыром и хлебом.
Побывал в Москве и обнаружил у своих старинных друзей новый цинизм. Все время ведутся неприличные разговоры о деньгах и женщинах. Утомляет, потому что надо же хоть иногда говорить правду.
Андрей Муравьев-Апостол, бывший министр иностранных дел Швейцарии, выпускник Итона, ни разу в России не бывший, решил посетить родовые места и объехал их значительную часть, после чего резюмировал в разговоре свои впечатления: "Люди в России, вообще говоря, живут неплохо, но они крайне нелюбезны". Я, возражая, позволил себе пошлость и сказал, что это, возможно, связано с ухудшением их жизни. Речь шла о 1990-х. На что Андрей резонно возразил: "Я бывал в трущобах Сан-Пауло, и там люди любезны". Да и в Индии так же: вонь, дерьмо, нищета, а люди любезны!
Ужасно люблю мемуары как несвое. Я никогда не напишу мемуаров. Вот много читал о Достоевском. Интересно взглянуть на дело Петрашевского как на первую фабрикацию политического процесса.
О мифотворчестве Достоевского: существует перевод "Идиота" на второй язык Пакистана. На этом же языке существует и "Гамлет". И более того, когда "Идиота" прочли, то вспомнили точно такую же историю, случившуюся и с одним из своих принцев! Рационализм Достоевского интересно соотносится с его мифотворчеством. В этой связи хороша книга Голосовкера о Достоевском и Канте. Невосприимчивость его к Гегелю.
Я исхожу из абсолютного плюрализма мышления. Каждый человек может иметь какую угодно мысль, но, когда он ее высказывает, нужно приводить аргументы.
Я эмигрировал 28 июля 1974 года. И тут же звонок Бродского и встреча в Лондоне. Рассмотрев меня внимательно, Иосиф решил, что так одеваться совершенно невозможно. Мы отправились по магазинам, и он купил всю одежду, которую считал подходящей.
Бродский искал деньги на первую операцию, и вдруг ее оплатил один человек. Им оказался Михаил Барышников. Иосиф мог говорить только о поэзии. Приезжая в Лондон, он сбегал со своих семинаров и конференций, и мы отправлялись в паб, выпивали, курили и говорили о поэзии. Такой же была наша последняя встреча. У Иосифа была сильнейшая одышка.
Бродский нежно любил Дерека Уолкотта, вытаскивал его из всяких университетских передряг. Дерек платил ему тем же. Иосиф недолюбливал негров, и однажды я спросил его:
- А как же Дерек?
А он удивленно:
- Ну, какой же он негр? Он - поэт!
О британском православии. Моя жена просила Николая Михайловича Зернова повлиять на меня и способствовать в моем крещении. Он отказался, заявив, что у меня и без его помощи отношения с Богом серьезны. С владыкой Антонием я так и не решился поговорить, хотя и слушал рассказы о нем с первых своих дней в Англии. С владыкой Анатолием я встретился лишь однажды. На кухне в нашем доме я обнаружил маленького человека с бородой, моющего посуду, пока гости веселятся. Разговорились. Оказалось, что в прошлом он был матросом, а вот теперь православный епископ в Англии. Владыку Василия Осборна я знал еще по Оксфорду, а отец Сергий Гаккель - прекрасный знаток джаза. В поколении Зернова был замечательно умный и глубокий человек, Владимир Васильевич Варшавский, написавший "Потерянное поколение".
Я обожаю Португалию. Она находится в тени Испании, хотя ее культура совершенно своеобразна. Демаркационной линией между ними служит старое португальское англофильство.
В Израиле я бывал двадцать девять раз. Там жили мои родители. Отец же похоронен в Лондоне. Любовь к Англии я впитал от него. Его рассказы были полны впечатлений о его английской командировке по металлургическим делам.
Однажды я купил лекарства для друга и в коридоре его коммуналки подслушал разговор о снятии Ландау с профессорства в МГУ. Уже в Англии я открыл для себя истории о Георгии, или Джордже, Гамове, бонвиване и крепко выпивавшем друге Ландау, о котором в Москве упоминать было не принято. Из всех физиков наибольшее впечатление на меня произвел Ричард Фейнман, недолюбливавший, мягко говоря, философов. Вы найдете продумывание его аргументов из лекций "Квантовая электродинамика - странная теория света и вещества" в моей книге "Мышление и наблюдение"[17].
2 апреля 2003 года - второй разговор в гостях у А.М.
Об обсервационной философии и "Мышлении и наблюдении". В обсервационной философии в философствовании связываются объект как мышление, мышление и наблюдение, рефлексия, сознание, знание и думанье, время думанья и время рефлексии… Все началось с того, что я понял, что невозможно рассматривать мышление как феномен, но только как эпифеномен рефлексии. Отношение знания и думанья я описывал раньше во введении к "Мифологическим размышлениям". Те же темы работают в последнем рассказе из сборника "Рассказы и сны"[18].
Отношение знания, думанья и рефлексии может быть пояснено следующим образом. Если я не могу упрекать человека в отсутствии знания, то в отсутствии думанья - могу. Например, фраза "Как тебе не стыдно, ты не знаешь столицы нашей Родины!" глупа, потому что мало ли кто и чего именно не знает, а вот - "Ты совсем не думаешь о матери!" серьезна и этически нагружена. Еще более серьезна фраза "Ты не хочешь думать о деньгах, которых давно нет!", и этот упрек связан с рефлексией, с моим желанием или нежеланием думать.
Или вот такой семейный разговор:
- Ты не подумал, что у нас кончаются деньги?
- Я не знал!
В вопросе - упрек, связанный с апелляцией к думанью, в ответе - уход от ответственности через редукцию думанья к знанию.
Владимир Калиниченко подслушал хороший разговор по пути на презентацию моей книги в магазине "ПирОГИ", позволивший проиллюстрировать связь философствования и рефлексии. Одна дама жаловалась в трамвае подруге на трудности с деньгами, на необходимые и срочные траты и так далее, а вторая ее утешала: "Да перестань ты об этом думать, будь философом". Философия как возможность недуманья, а потому и возможность хотеть или не хотеть думать, открывающаяся в рефлексии.
Рефлексия невозможна, но случается. Философия как род внимания к месту невозможного. Этика места, в котором может случиться рефлексия.
Я терпеть не могу конференции и изобразительное искусство с его толкотней в музеях и на выставках, но очень люблю архитектуру.
Что-то очень важное говорит об Англии тот факт, что в ней худшее среднее образование в Европе и первое место по числу открытий и изобретений.
Когда Деррида прочел в Кембридже свою лекцию о деконструкции, после скандального протеста группы профессоров по поводу присуждения ему доктора honoris causa, присутствовавший там принц Филипп подошел поприветствовать лектора и, благодаря, сказал, что ему всегда было трудно понять, что такое деконструкция, но теперь, после прекрасной лекции, он понял, что никаким другим понятием того, что происходит в королевской семье, выразить невозможно.
Прочтя "Мышление и наблюдение" с подзаголовком "Четыре лекции по обсервационной философии", я позволил себе спросить у А.М., неужели такой трудный, даже для чтения, текст действительно говорился кому-то? Ведь он совершенно не похож на его живые лекции. А.М. ответил:
"Ну, конечно, это никому не говорилось. Я написал этот текст по-английски, потом увидел, что он тяжеловат и решил облегчить его, вставляя в разных местах обращение "Дамы и господа!". Ничего кроме этого обращения там от лекций нет".
Когда Юрий Михайлович Лотман был предельно недоволен каким-нибудь присланным текстом, его самая суровая критика выражалась следующим образом: "Ну, так бы и я смог написать".
Отъезд А.М. в Индию, о котором он расскажет через два года в нашу прощальную встречу.
2004-2005
9 марта 2004 года - ужин с Митей Боским, учеником А.М.
Дмитрий Боский: Саша исповедует в отношениях с друзьями принцип всех разведок мира, принцип "вертикального разделения": он никогда их не знакомит, потому что не доверяет общим разговорам. У него невероятное число друзей, и они время от времени встречаются друг с другом и выясняют, что знают и любят Сашу Пятигорского.
Все семь разговоров 2004 года имели место в гостях у А.М.
15 октября 2004 года - первая беседа с А.М. была дневной и кратчайшей, то есть трехчасовой и без водки. У А.М. оперированное больное колено, но, несмотря на него, вышагивание разговора.
Узнав о моих кембриджских занятиях британским православным богословием, А.М. вспомнил о Николае Михайловиче Зернове, Клайве Стейплзе Льюисе и о православном приходе в Оксфорде. Николай Михайлович Зернов - самый значительный из встреченных русских, непосредственный как ребенок, чего ему многие не прощали и часто говорили: "Да он же дурак!", не понимая его гениальной непосредственности. Его интересовало только существенное. Он глубоко разделял идею сродства англиканской и православной церквей. Я жил через улицу от его дома, в двух минутах ходьбы и заходил практически каждый день. После нашего последнего разговора, за день до смерти, я сказал ему: "До завтра!", а он в ответ: "Но завтра я уже умру, или завтра меня может уже не быть". Милица, его жена, возмутилась, но у него было спокойное знание этого. А немного раньше, в разговоре он с улыбкой сказал мне: "Я прожил абсолютно счастливую жизнь".
Милица жаловалась на Николая Михайловича: "Он принимает всех без разбора" - и рассказывала, как однажды в одиннадцать часов ночи, что совершенно немыслимо по английским правилам, пришел выпивший англичанин и, не представившись, спросил: "Здесь ли живет Николай Зернов?". Получив отпор, он представился: "Клайв Льюис". Николай Михайлович вмешался и сказал: "Зови, он хорошо о Боге пишет!". Проговорили до четырех часов, а Милицу возмутило, что не у нее, а у Николая он спросил через какое-то время, нет ли у него немного виски. "Ведь Николай никогда не пил, а они (Льюис, Толкиен и их компания) все время пьянствуют в разных пабах!".
Нигде, как в Англии, знаменитой условностями, так не прощают пренебрежения ими. Очень распространенная фраза "Ну, это же другое дело!". Отсюда, английская любовь к эксцентрикам.
Льюис в разговоре в пабе об условиях философии:
- Готовность к правде и знание, что мной что-то или кто-то правит.
- А если я не хочу, чтобы мной правили?
- Благодарите Бога, что это несущественно.
О владыке Василии Осборне, возглавившем Сурожскую епархию. Мы были дружны с Альфредом три месяца, когда он носил джинсы и ездил на велосипеде. Он стеснялся быть русским священником в Оксфорде, потому что, с его точки зрения, плохо знал древнегреческий, хотя был специалистом по позднему эллинизму. Лучше язык знал отец Каллист Уэр, служивший в том же храме и сменивший Николая Михайловича на профессорском посту в университете.
Об отце Александре Шмемане. Однажды на какой-то конференции я начал свою речь с просьбы отказаться от варварской привычки представлять выступающих, перечисляя их титулы, степени и звания, и сказал: "Меня зовут Александр Пятигорский". После несколько темпераментного доклада ко мне подошел священник с военной выправкой и спросил, часто ли мне приходится так боевито выступать. Это оказался отец Александр Шмеман. Мы поговорили с ним тридцать минут, стоя. А не садились мы потому, что тогда пришлось бы участвовать в общей дискуссии, которой ни он, ни я не доверяли. Я доверяю только разговору, но не общему, потому что общие разговоры почти никогда не бывают интересными. Отец Александр поразил ясностью мышления, способностью обрезать необязательные линии разговора и глубоким рационализмом.
Все мои сборники, выходившие до сих пор, составлял не я. В них попадало такое, что я никогда бы больше не хотел видеть, тем более переизданным. Но вот в Санкт-Петербурге выходит главная книга, "Непрекращаемый разговор", которую я составил из тех статей, которые кажутся значимыми мне самому. Жаль только, что в нее не вошло специально написанное введение "Непроницаемость политической философии", навеянное иракской войной. Она посвящена эпистемологическому безумию тайны, которое есть умение политика (например Гитлера или Сталина) создать иллюзию наличия стратегического плана (например мировой войны), несмотря на отсутствие даже намеков на него. То же отсутствие и абсурд - в Ираке и Чечне, а раньше - дважды в Афганистане (в 1849 году Британия впервые ввела туда восемнадцатитысячный экспедиционный корпус, вернулось - шесть человек, такова цена интересующего меня умения). Эта незаинтересованность великих политиков в знании и отсутствие реальной стратегии - явление новое, потому что в XIX веке у Наполеона и Бисмарка, а до того у Людовика XIV и у Петра I этого не было. А вот в ХХ веке таких примеров предостаточно. Николай II после совещания с командующим генштабом сетует в 1914 году: "Тяжело от его знания". Он же назначает командовать японской эскадрой адмирала Рождественского, парируя возражение "Но над ним же смеются даже шкиперы!", замечательным суждением "Но он - надежный человек". Или вице-король Индии, внук королевы Виктории, адмирал Маунтбеттен, разделяет Индию и Пакистан с помощью четырех клерков по огромной карте линейкой. Такая нелюбовь к знанию вызвала страшную индо-пакистанскую резню при разделе Пенджаба, несмотря на предупреждения знающего Неру, к которому адмирал и его супруга, леди Эдвина, были очень привязаны.
Кстати, лидер Пакистана Джина был англоманом и со своим политическим врагом Неру разговаривал, конечно, по-английски, стремясь остановить войну. Эта же резня вызвала разочарование Ганди в своем народе. Он написал письмо партии с требованием выделить пятьсот пятьдесят миллионов рупий голодающим пакистанцам, после чего его назвали предателем.